Ирина антонова биография личная жизнь фото
Ирина Антонова — уникальная женщина. Для многих она — пример для подражания, источник энергии, жизнелюбия, символ интеллигентности и вечной молодости. В 96 лет она продолжает активно работать, являясь президентом ГМИИ имени Пушкина.
Нашему корреспонденту Ирина Александровна рассказала о своей семье и встречах с великими людьми:
— Мой отец, Александр Александрович Антонов, из Санкт-Петербурга, он родился в рабочей семье. Его отец трудился на фабрике. А мой папа сумел получить какое-то образование, стал электриком. Позже он возглавлял Институт экспериментального стекла. В 1906 году вступил в большевистскую партию. Беседы с отцом оказали на меня влияние, я очень советский ребенок. Была уверена, что живу в великой стране, которая строит великое будущее. Отец был довольно суровый человек, но никогда в жизни не повысил на меня голоса. В какой-то момент у отца появилась другая семья, там тоже родилась дeвoчка, Галина. Она впоследствии стала известной художницей по стеклу, ее работы есть и в Русском музее, и в Америке. Мне было восемь лет, когда отца послали в Берлин, в посольство, он выписал и Галю туда. И мы, маленькие дeвoчки, провели три года вместе. А потом отец вернулся в нашу семью, но я всегда чувствовала напряженность в отношениях родителей.
Моя мама, Ида Михайловна Хейфиц, противоположность отцу. Она родилась в Литве, затем ее семья переехала на Украину. Училась в гимназии, поступила в Харьковскую консерваторию, не закончила ее, но очень хорошо пела, даже оперные арии. Познакомились родители на Гражданской войне, недалеко от Харькова. Потом поехали в Москву, где я и родилась. Мама работала наборщицей в типографии. Ей приходилось работать и по ночам. А мы тогда как раз жили с ней одни, без папы. И мне, 3-летней, снились сны, как мама уходит от меня вслед за солдатами. Это был синдром одиночества маленького ребенка. Мы с мамой были большие подруги. Она умерла, когда ей было больше 100 лет. До последнего была на ногах. Пошла помыться в ванную и там вдруг осела. Умерла в одно мгновение. Она не была слишком веселым человеком, но пела дома и была очень дружелюбна к тем, кто к нам приходил…
Отец тоже любил музыку. Приходя домой, включал Тосканини, Шостаковича. Водил меня в консерваторию на концерты.
Ира с папой Александром Александровичем и мамой Идой Михайловной // фото: / личный архив
Мой муж был одним из лучших студентов знаменитого ИФЛИ, получал Сталинскую стипендию. Его невозможно было застать без книги. Много читал и много смотрел — и это сделало его одним из самых глубоко разбирающихся в искусстве людей. Он — мой второй университет… Мы с ним познакомились в Музее имени Пушкина, я уже тогда там работала. Поженились в 47-м году, прожили 64 года. Конечно, мы и ссорились, и ругались, иногда весьма основательно. Но покинуть друг друга — нет, такого вопроса никогда не вставало. Он — счастливый шанс в моей жизни. У нас один сын — Борис. Он похож на меня. Но случилось так, что Борис стал инвалидом с детства. Неизлечимый недуг обнаружился, когда ему было восемь лет. Он очень добрый человек. В первом классе, когда учительница наказала его одноклассницу, Борис, ни слова не говоря, подошел и встал в угол рядом с ней. Сказал только: «Несправедливо». Не выносит, когда о ком-то говорят дурно. Он и сегодня живет со мной и всегда жил со мной, сегодня он — моя семья…
Мой муж умер в 2011 году, ему был тогда 91 год… Отец очень много значил в жизни Бориса. Он его научил литературному языку, много с ним занимался. Все было непросто, а сейчас моя жизнь стала еще сложнее, потому что я с ним одна, если не считать няни.
…Екатерина Алексеевна Фурцева утверждала меня на должность директора ГМИИ оригинально: «А вот теперь я вам представлю нового руководителя. Вот Антонова. Я ее не знаю, но говорят, что она сможет». Надо сказать, что она очень помогала музею и мне она доверяла. Однажды я ее озадачила довольно сложным делом. Из Японии с выставки через Москву в Париж должна была пролетать «Джоконда» Леонардо да Винчи. «Вот бы ее остановить, — говорю я Фурцевой, — и показать в Москве!» Фурцева меня спрашивает: «Вы считаете, это будет интересно людям?» Я говорю: «Да, я уверена». Ну если да, то да — и Екатерина Алексеевна решила это сделать, не догадываясь, думаю, как это сложно. Она сказала замечательную фразу, за которую я готова ей многое извинить: «Я поговорю с французским послом, он в меня влюблен!» И она этого добилась.
Помню, как Екатерина Алексеевна была в гневе на меня из-за выставки Тышлера — художника, которого советская власть не любила. Это было в 60-х. Увидев меня на концерте в Колонном зале, она в антpaкте буквально пригвоздила меня к стене, упершись в нее обеими руками. «Что это у вас творится, Ирина Александровна?!» «А что случилось?» — говорю я, подумав, что у нас что-то украли, пока я тут сижу. Она: «Мне сказали, что вы сделали выставку Тышлера». — «Да, а что?» — «Но вы же знаете, что его Союз художников не принимает!» И в этот момент входит Иогансон, президент Академии художеств, и обнимает ее за плечи: «Катя, что за шум?» «Борис! Она Тышлера показывает!» «А что, — говорит Иогансон, — Тышлер хороший художник». И Фурцева оттаяла.
…Дружба с Рихтером — это мне выпал невероятный шанс. Потому что мало кто мог сказать, что он именно дружил с Рихтером. Он был сложным, эмоциональным, ранимым и в то же время очень сдержанным. Общение с ним было делом ответственным. Он играл у нас в залах музея с 1949 года. Но лично мы познакомились, когда я стала директором. Однажды Рихтер пригласил меня во Францию: «Ирина Александровна, я вижу, как вы слушаете музыку. Приезжайте, у меня там фестиваль». Я, конечно, поехала. Там я его спросила: «Слушайте, а почему вы делаете это во Франции? Почему не в нашей стране, у нас в музее?» Он ничего не сказал, а спустя время, когда мы были в оперном театре, вдруг спросил: «Ну, и когда начнем?» Так и начались наши с ним «Декабрьские вечера». Это был 1981 год. Святослав Теофилович был не только музыкантом, но и художником, брал уроки у Фалька. Мы неоднократно показывали его работы.
Когда Святослав Теофилович умер, его жена Нина Львовна обратилась ко мне: «Ирина Александровна, поведите меня к скульптору, я хочу сделать памятник». Ге opгий Франгулян сказал нам, что это должна быть огромная глыба с какой-то скалы. Мы так и сделали — нашли эту глыбу, вывезли ее из Финляндии и поставили на его могиле на Новодевичьем. Там рядом похоронены и мой муж, мои мама и папа. Я туда хожу часто.
…С Марком Шагалом меня познакомил директор Лувра в один из моих приездов в Париж. Я в то время была президентом Международного центра музеев и два-три раза в год ездила на заседания. Директор Лувра пригласил меня к себе, он жил прямо в Лувре. И вот, придя туда на завтpaк, я оказалась за одним столом с Шагалом… Потом я приезжала к Шагалу в гости на юг Франции. Пришла в дом, а его нет. Меня встречает его жена Валентина (Бродская. — Ред.). Мы разговариваем, а его все нет. Наконец Марк Захарович выходит из лифта (у него тогда уже очень сильно болели ноги, и он спускался со второго этажа на первый в домашнем лифте). И вдруг разводит руки в стороны: «Ну что, я похож на клоуна?!» Я говорю: «Марк Захарович, какой же вы клоун?» «Я знаю, что похож на клоуна». Ему свойственно было шутить над собой.
В 1973 году он приехал в Москву и приходил, конечно, в наш музей. Мы ходили по залам, он очень внимательно все смотрел, а через некоторое время, оглядываясь, спрашивает: «А где же моя жена?» Я ему отвечаю, что она вон там, поодаль, с сотрудниками музея. Потом снова: «Где же моя жена?» Я ему: «Да вот же она, рядышком. Вы так боитесь ее потерять?» И он мне говорит: «Ирина Александровна, потерять ее невозможно, я ее саму боюсь». Он был ироничный и очень живой человек, несмотря на многочисленные болезни, преследовавшие его в то время. Выставку Шагала нам удалось сделать только через год после того, как он умер, в 1987 году. Это была первая выставка Шагала в Москве за всю его жизнь.
* * *
Материал вышел в издании «Только звезды» №23-2018 под заголовком «Ирина Антонова: Сегодня моя семья — сын».
Читайте также: Лилия толмачева биография личная жизньИрина Александровна Антонова родилась в 1922 году
В цеховой иерархии музейщиков Антонова имеет репутацию почти всемогущей. Страх, зависть, раздражение и восхищение — все это шуршит вокруг нее в тихих музейных коридорах. Жалобы на ее тоталитаризм и безапелляционность в принятии стратегических решений звучали со дня ее воцарения в ГМИИ. Но за свое 52-летнее директорство она сумела сделать то, на что другие даже не покушались: превратить полуразрушенный учебный музей копий в мировой культурный центр. Проведя в 1974 году реорганизацию музея, Антонова не просто раздвинула рамки допустимого, но стала применять в выставочных сценариях невиданный до тех пор принцип диалога. Так Ренуар заговорил с Серовым, а Дали с Боттичелли.
Прежде всего, музей — это хранилище. Он может хранить не только искусство: картины, графику, скульптуру, — но и другие предметы, например технического порядка. Музеи могут рассказывать о самых разных отраслях знаний, но их главная задача всегда заключается в хранении. И поэтому люди, которые собираются работать в музеях, прежде всего должны быть хранителями. Теми, кто правильно содержит предметы и умеет за них отвечать. За них — а еще за себя, свои знания и за свою способность передавать эти знания посетителем. Поэтому хранитель всегда остается лицом музея.
Я училась в Московском государственном университете и помню, как на первом курсе к нам пришел очень умный человек, который на вопрос студентки «Скажите, какие книги нам на первом курсе надо прочесть?» — неожиданно для нас всех сказал: «Ничего не читайте, пожалуйста. Но смотрите на всё — начиная от репродукций в газете, самой плохой, некачественной, и кончая, конечно, подлинными вещами в музеях. Смотрите все время, везде, где возможно». Глубокий смысл его слов мы поняли только потом. Ведь именно таким образом и возникает необыкновенно специфический корпус знаний профессионального музейного работника, который знает самую суть своего предмета.
Брежнев пришел посмотреть «Москву — Париж» на следующий день после закрытия. Его окружение безумно волновалось: все очень боялись, что повторится история с Хрущевым в Манеже, когда разметали всех и был огромный скандал. Когда мы с Брежневым шли по выставке, члeны политбюро постоянно просили не показывать ему те или иные картины, например Кандинского. А я отвечала, мол, что значит «не показывать», когда мы идем прямо напротив этих работ. И, конечно, рассказывала обо всех экспонатах. Когда мы дошли до Белого зала, Брежнев увидел вдруг портрет Ленина работы Александра Герасимова. Брежнев эту картину знал, потому что она висела в Кремле, и очень обрадовался, потому что, наверное, это была единственная знакомая ему вещь на всей выставке. Он тут же попросил книгу отзывов и написал очень хороший комментарий.
Я в течение шести лет — два раза по три года — была вице-президентом Международного совета музеев. И однажды, когда я была в Лувре, его директор пригласил меня к себе на обед. А надо сказать, что директор Лувра живет в самом Лувре — в небольшой квартире на территории комплекса: положение обязывает. И вот я пришла в эту квартиру, где уже был Марк Шагал. Так мы и познакомились. Я запомнила Шагала необыкновенно улыбчивым человеком. Однажды, когда он приехал в Москву, я два часа водила его по Пушкинскому музею. Он очень вдумчиво осматривал все экспонаты, вживался в каждую картину, но при этом постоянно оглядывался и спрашивал, где его жена. А она все время шла рядом с нашими сотрудниками. И вот он в очередной раз спрашивает: «Ирина Александровна, а где моя жена?» А я говорю: «Вы что, боитесь ее потерять?» — на что он ответил: «Да нет, ее потерять невозможно. Я ее боюсь».
Музейный бум давно существовал, скорее даже он не музейный, а выставочный. Публика любит ходить на выставки, понимая, что выставка — это нечто временное. Вот она есть, а вот ее нет, и надо успеть попасть. Мое ощущение, что сейчас уходит огромное, великое искусство и навстречу не идет ничего равноценного. И, кстати, современное искусство, о котором столько говорят, — неужели это равноценно? Тот, кто понимает, знает, что лишь очень маленькая часть может стать в один ряд.
У меня был случай очень давно. Прибегает ко мне в кабинет наш смотритель с выпученными глазами и кричит: «Там такое в музее, такое!!!» «Что такое?» — спрашиваю. Оказалось, на втором этаже перед Ван Гогом кто-то oпopoжнился. Я сказала, чтобы не паниковали, а убрали и продолжили работать.
«Черный квадрат» — это манифест искусства. Этим произведением Малевич говорит: «Всё, что было до этого, кончилось. А теперь мы учимся плыть дальше». Это заявление. Он все-таки делает упор на отрицание, но вместе с тем ставит вопрос: а что дальше?
Это только кажется, что раскрасить полотно черной краской просто, однако до Малевича никто этого не сделал. Так что за силу образа можно и заплатить. И повторять его бессмысленно. Желтым, зеленым, красным квадратом уже никого не удивишь.
Дом Шанель давно хотел в Пушкинском выставить свои платья. Но мы же не галерея моды. И я им предложила найти то, что объединяет модельера и Россию. Вот тогда это интересно для публики и связано с искусством. И нашли точки соприкосновения. Габриэль Шанель помогала Сергею Дягилеву в работе над «Русскими сезонами» в Париже. Мы представили на выставке не только вещи из ее первых коллекций, но и пересечения с русским искусством, которых у нее хватало. А у меня с Шанель особая связь. Однажды папа отправился в Париж по работе и привез маме флакон духов. Это была невиданная роскошь. Пользовалась она ими нечасто. Только для особого случая, например для похода в театр. И после этого я обожала открывать шкаф, в котором висело мамино платье. Открываешь дверку, а оттуда запах французских духов! Я могла долго вдыхать этот аромат…
Читайте также: Эдгар гизатуллин актер биография личная жизньСовременные технологии нужны! Но только в определенной пропорции. Тут важно не переборщить. Это как пользование Интернетом. Если вы уткнулись в компьютер, на Давида уже даже и не смотрите, не видите его 5 метров 20 см, а воспринимаете окружающее в зависимости от того, какого размера экран, – тогда вы привыкаете к ненастоящему. Также нельзя слушать музыку только через наушники. Нужно идти в концертный зал. Хотите – на стадион, хотите – в консерваторию, хотите – в камерный зал. Но нужно слушать музыку живьем. Разные вещи: смотреть картину на экране или в музее. Очень хорошо иметь общее представление.
Я работаю в музеи с 1945 года, я очень страдала в этом доме. Он – каменный мешок. Думала: «Как тут дышать? Долго здесь не проживу!» А потом акклиматизировалась. Да и работа стала набирать обороты.
Когда засыпаю, думаю так: «Не думать о неприятном, не думать о том, что случилось то-то и то-то, отбросить все плохое». Иначе не засну!
Родители дали мне самое общее, но, как оказалось, главное направление в жизни. Отец вышел из петербургской рабочей среды. Очень рано – в 1906 году – он вступил в большевистскую партию. Надо сказать, я была очень советским ребенком: 30-е годы прошли для меня в абсолютной уверенности, что я живу в великой стране, которая строит великое будущее, и все мои силы должны быть направлены на то, чтобы идти вместе с моей страной и служить ей. Отец был довольно суровым человеком. Он ни разу не повысил на меня голос, в нашей семье не могло быть речи о наказании, но он был строг и требователен. Однажды отец покинул нас, и у него возникла другая семья. В ней тоже родилась дeвoчка – Галина Александровна Антонова. Она стала художницей по стеклу. Около трех лет детства мы провели вместе, живя с отцом в Берлине. Очень скоро отец вернулся в семью, но сам по себе этот факт сказался на нашей жизни – в ней всегда царило какое-то напряжение.
Мама родилась в Литве, но вскоре ее семья переехала в Харьков. Она была противоположностью отцу. Сначала училась в гимназии, затем поступила в консерваторию, однако ее не окончила. Мама была музыкально одаренным человеком. У нее был довольно низкий голос, и я помню, как она исполняла партию Вани из оперы «Иван Сусанин». С отцом они познакомились во время Гражданской войны и переехали в Москву, где я и родилась. Здесь мамина профессиональная судьба, к сожалению, не сложилась. Поскольку она была безупречно грамотна, стала работать наборщицей в типографии. Мне нравилась ее специальность, потому что из типографии она приносила странички книг, и мы читали их вместе. В то время как раз печатались «Три толстяка» Юрия Олеши.
Я до сих пор помню детский сон. Будто бы ночью я проснулась и подошла к окну. Смотрю: по площади идут солдаты. В большом чане варится асфальт, а вокруг него сидят беспризорники – обычная картина Москвы 20-х годов. Солдаты идут. А за ними идет моя мама. И она уходит совсем. И я кричу: «Мама, ты куда?» Ну… Это синдром одиночества, возникающий у ребенка трех-четырех лет, который остается один. Этот сон внезапно наступающего одиночества прошелся по моей жизни и, может быть, кое-что объясняет в некоторых поступках, действиях и привязанностях.
Моя мама была замечательная женщина по своим душевным качествам. Мы с ней были большие подруги. Если бы не она, я бы не смогла так погрузиться в работу. Когда она умерла, ей было больше ста лет. И она умерла на своих ногах. Судя по снимкам, это не очень веселая женщина. Так оно и было. Тем не менее, она играла, пела и была очень дружелюбна к людям, которые приходили к нам в гости.
С моим мужем мы учились в одном университете. Он был одним из лучших студентов знаменитого ИФЛИ – Института философии, литературы и истории в Сокольниках. Лучшие профессора Москвы – целая когорта прекрасных искусствоведов, литературоведов, историков, философов – работали в этом институте. Но он просуществовал только семь лет. После войны весь состав – и преподавателей и студентов – перевели в Московский университет. С мужем мы познакомились в музее и поженились в 47-м году.
Муж умер в преклонном возрасте, ему было больше 90 лет, но я никогда не заставала его просто так – у него в руках всегда была книга. Это сделало из него понимающего и глубоко разбирающегося в искусстве человека. Я всегда говорю о том, что мой муж – это мой второй университет. Мы прожили вместе 64 года. Конечно, ссорились и иногда весьма основательно, но у нас ни разу не возникло желания покинуть друг друга. Он-то был мне очень нужен… Это был счастливый шанс моей жизни.
Читайте также: Актер кожевников биография личная жизньУ нас был один ребенок. Это мой сын Борис. Случилось так, что он стал инвалидом детства. Он и сегодня живет со мной. И никогда нигде больше не жил. Он очень добрый человечек. Он не терпит ни злословия, ни упреков. Это по-настоящему добрый человек. Непридуманно добрый – как-то естественно это в его хаpaктере.
Я окончила университет в марте 45-го года. Учеба в годы войны была ужасной. Плохие репродукции, плохие диапозитивы – и полное отсутствие подлинников. Когда я пришла в музей, он мне не понравился. Каменные стены, холодные залы, чудовищный климат. В некоторых залах, правда, стояли ящики – еще не кончилась война, но в Москву уже возвращались первые партии эвакуированных вещей. Во время войны все три стеклянных плафона были полностью обрушены. Есть снимки, на которых весной в Итальянском дворике стоит вода по щиколотку, а на верхнем этаже сотрудники музея лопатами убирают снег. «Ну, нет, – решила я. – Уйду, как только будет возможность».
Я пришла в музей 10 апреля 45 года, а через месяц случилась Победа. В этот день нам разрешили уйти с работы. Мы ходили к посольствам Америки, Англии, Франции – это ведь союзники, мы же победили вместе. Потом на Красную площадь, обнимались, целовались, плакали… Но после мы вновь вернулись в холодное, неприветливое здание музея. Вдруг случилось то, что стало для меня знаком: я остaнycь здесь навсегда.
Я проработала в музее 16 лет и в феврале 61-го была назначена его директором. Для меня это была полная неожиданность. Я сомневалась в своих возможностях. Я продолжала сомневаться примерно с месяц. Но один хороший знакомый сказал мне: «А чего ты так опасаешься? Если не получится, так старшим-то научным тебя всегда возьмут». И я дала согласие.
Директором меня назначила Екатерина Алексеевна Фурцева, причем с очень интересной формулировкой. На коллегии министерства она сказала: «Это Антонова. Я ее не знаю, но, говорят, что она, может быть, сможет». Однажды я озадачила ее довольно сложной миссией: «Екатерина Алексеевна, через два месяца над Москвой будет пролетать «Джоконда» Леонардо да Винчи. Она будет лететь из Японии. Вот бы ее остановить». Она с сомнением спросила: «Вы считаете, это будет интересно людям?» – «Я в этом уверена». И она поверила, сказав, что постарается. Думаю, она не догадывалась, как это сложно. Но она сказала такую замечательную фразу: «Ну-у… Я поговорю с французским послом. Он в меня влюблен!» И она этого добилась. Надо сказать, что она очень помогала музею и мне она доверяла.
Я не знаю, в каком порядке я держу свою голову. Я знаю только, что никогда не красилась, мне это не нужно. Я даже несколько раз мерила парики — ради забавы. И знаете, неплохо, но мне не нужно. У меня никогда не было желания, как говорится, «соответственно выглядеть». У меня дома есть бигуди. Я кручу, потому что у меня прямые волосы. Заворачиваю несколько штук. Помять надо немножечко, и все… Мне же очень много лет. Прилично должно быть, и все.
Всегда была проблема «нечего надеть». Это вечная проблема всех женщин.
Наше время самое трудное не для литературы, не для музыки, а для пластических искусств. В пластических искусствах просто гибель. Жуткое дело!
Жизнь продолжается. Но надо понимать без всякой паники, что время идет, и осталось немного. Никто не знает сколько. Мне кажется, каждому важно решить: что я должен успеть? К сожалению, эта мысль появилась у меня довольно поздно. Но все-таки появилась.
Главная задача человека — не угробить себя.
Я человек, воспитанный на идеях революции. Я не только не отрицаю их, они сущность моей натуры.
Сейчас любой дypaк может привезти на выставку все, что захочет, хоть кучку дерьма (такое, кстати, уже бывало), и положить перед картиной великого мастера — вот, мол, какой он смелый. Но мы предпочитаем убрать за ним. Потому что это не есть современное искусство.
Кончилось создание прекрасного — разве вы не замечаете? Возникло антиискусство. Я констатирую это без отрицательных знаков: искусство трaнcформировалось во что-то другое. И скоро этому продукту придумают название.
Помню времена, когда каждое мое утро начиналось звонком с вопросом «Ну как там баланс?». Эти слова были понятны только мне, они не касались бухгалтерии. Звонили узнать о правильном балансе между формалистами и реалистами.
Знаете, с чем я ухожу на тот свет и что меня огорчает? Ужасное несовершенство человека. Он способен на все: закрыть своим телом амбразуру, совершить невероятное открытие, забраться куда угодно. А добра в нем мало.
Наше восприятие искусства зависит не от уровня нашей подготовки, а от того, что мы чувствуем в данный момент. Я хожу на музыкальные концерты, и случается иногда, сижу и думаю: «Что же я, как заслонка печная, ничего не чувствую? Вроде бы и музыка любимая…» А бывает состояние, когда мы все впитываем полностью.
Наверное, мне надо было становиться врачом. Человеком, который что-то делает и сразу видит результат. Я люблю мыть посуду. Потому что сразу видишь, что вот она, чистая, стоит и мне доставляет удовольствие.
Когда я пришла работать в музей, сказала себе: “Долго я здесь не задержусь”. Я любила искусство, но в 1945 году музей был пустой: картин на стенах не было, стояли ящики, еще не распечатанные. Только холод и весьма пожилой персонал — многим тогда было лет по пятьдесят. Я подумала: «Неужели они будут моими подружками? Какой кошмар!»
К концу жизни меня волнует только одно: что будет дальше.
Я думаю, скоро человек выйдет на какой-то иной уровень создания искусства. Но пока мне не хватает воображения, чтобы понять, каким это искусство будет.
Я знаю одно: жизнь — это необыкновенный дар.
Источники: finbahn.ком, esquire.ру, известия.ру